Сайт поезії, вірші, поздоровлення у віршах :: Максим Тарасівський: Длинный день неправильной формы (эпизоды) - ВІРШ

logo
Максим Тарасівський: Длинный день неправильной формы (эпизоды) - ВІРШ
UA  |  FR  |  RU

Рожевий сайт сучасної поезії

Бібліотека
України
| Поети
Кл. Поезії
| Інші поет.
сайти, канали
| СЛОВНИКИ ПОЕТАМ| Сайти вчителям| ДО ВУС синоніми| Оголошення| Літературні премії| Спілкування| Контакти
Кл. Поезії

  x
>> ВХІД ДО КЛУБУ <<


e-mail
пароль
забули пароль?
< реєстрaція >
Зараз на сайті - 2
Пошук

Перевірка розміру



honeypot

Длинный день неправильной формы (эпизоды)

ПРОБУЖДЕНИЕ

Разбудило меня покашливание. Аккуратное такое, сдержанное, управляемое покашливание – так покашливают вышестоящие, чтобы привлечь внимание нижестоящих. Я, только что плававший в волнах и туманах утренней полудремы, проснулся – сразу, полностью и окончательно, без надежды вернуться к видениям, то и дело этим утром всплывавшим в дремлющем сознании. Проснулся и ощутил, что одеяло сползло, что сейчас я, будто опьяневший Ной, обнажен и беззащитен перед человеком, обладающим таким авторитетным и уверенным покашливанием. Когда я открыл глаза, мой взгляд – вне всяких сомнений – был виноватым и в то же время полным какого-то дурацкого служебного рвения.

В сероватом сумраке ноябрьского утра я увидел разбросанную одежду, контуры мебели, серебряные пыльные полосы зеркального шкафа. Сфокусировав взгляд, я увидел и себя, расчлененного зеркальными полосами. В комнате никого не было.

«Двоечники этот дом проектировали, и двоечники этот дом строили», - подумал я облегчением. Поэтому дом был полон разных недоделок и неожиданных эффектов, связанных с распространением звука. Когда стучались в мою дверь, этого слышно не было, зато стук в дверь двумя этажами выше был слышен прекрасно. Наверное, тот, с покашливанием, курил на балконе этажом ниже – всякое слово с этого балкона в моей комнате слышалось ясно и отчетливо, хотя слова, произнесенные в ведущем в комнату коридоре, растворялись в воздухе, будто их и не было, а говоривший, если был виден, казалось, просто раскрывал рот, не произнося ни звука, только имитируя речь.

«И живут в этом доме двоечники», - промелькнула в моей голове еще одна мысль, тут же потянув за собой разные картинки: отставшие от стен обои, пятнистый потолок, скрипучие двери, текущие краны и заваленный хламом балкон.

Я вздохнул, встал с постели и побрел на кухню.

КОНТРОЛЬ НА ЛИНИИ

Я сел в трамвай на конечной остановке, один из немногочисленных пассажиров, поэтому кондуктор был раздражен еще до того, как трамвай тронулся. Он взял у меня деньги, с отвращением пересчитал монеты, с ненавистью швырнул их в свою сумочку и выдал мне смятый билет, в  котором уже виднелись дырки от компостера, так что билет напоминал кость домино, что-то вроде «пять – один». «Вам же все равно пробивать», - процедил кондуктор сквозь зубы, отвернулся и непререкаемо ушел на переднюю площадку.

Трамвай шел по рельсам, но поверить в это было трудно, хотя из окна задней площадки последнего вагона, на которой я стоял, эти рельсы были хорошо видны. Рельсы казались двумя непрерывными ртутными дорожками, серебристо-сероватыми из-за отраженного в них низкого сумрачного неба, они выглядели слитными, гладкими, отполированными. Трамвай же постоянно подпрыгивал и раскачивался, его то и дело потряхивало, он звенел и стонал всеми частями и деталями своего длинного старого тела, наспех покрашенного в кричащие цвета. Поэтому я смотрел на рельсы с неприятным чувством, какое возникает во сне, когда происходит что-то страшное, но совершенно невероятное: ты не веришь в происходящее, но все-таки цепенеешь от ужаса. Я пытался стряхнуть это гадкое ощущение, отвлечься от него, но ничего не выходило: рельсы продолжали выползать из-под трамвая, все такие же слитные и гладкие, а трамвай все так же подпрыгивал и трясся, словно шел не по рельсам, а рядом с ними, и его стальные колеса прыгали по бетонным шпалам, высекая тусклые дымные искры.

Я стоял, вцепившись в липкий поручень, и неотрывно глядел на эти рельсы, введенный в тягучий и неприятный транс, и мысли в моей голове постепенно становились такими же слитными, как эти рельсы, и такими же бессодержательными. Одна мысль, даже не мысль, а какое-то одно слово бесконечно тянулось в моей голове, оно, это слово, было не таким уж и длинным, но из-за растянутости слова вдоль рельсов прочитать его было невозможно. Где-то на самом краю цепенеющего сознания возникло отстраненное понимание, что лучше бы мне выйти из этого трамвая поскорее, я даже увидел полупрозрачную картинку, как человек в пальто, похожем на мое, ловко спрыгивает с подножки на платформу. Но этот перегон был самым длинным на маршруте, а трамвай еще не добрался даже до его середины, поэтому полупрозрачный человек, спрыгнув с подножки, не опустился на платформу, а завис над нею, одной рукой держась за поручень, а другой балансируя, словно акробат на канате, и удивленно вертя головой. Оставалось только надеяться, что меня кто-нибудь толкнет или трамвай остановится; другой возможности оторвать взгляд от рельсов и выйти из трамвая не было.

Тут словно бы из ниоткуда, как будто слева от меня, мне показалось, что из закрытой задней двери трамвая, возникли двое. Он был высоким и худым, в сером драповом пальто и каком-то огромном бесформенном картузе, во все стороны выпиравшим своими углами, складками и козырьками. На груди у него был пышный красный бант, в руках – удостоверение. Она – коренастая, плотная, в зеленом чем-то, длинном почти до полу, перечеркнутом горизонтальными оранжевыми и вертикальными розовыми полосами. Выражение лиц этих граждан не оставляло никаких сомнений: они были здесь вместе и по делу. Тощий сунул мне в невидящие глаза свое потрепанное удостоверение, а коренастая тяжело наступила на ногу; тут я как бы проснулся и успел даже заметить, что фотография в удостоверении, изображавшая неизвестно кого, была приклеена вверх ногами.

Оцепенение начало спадать с меня, я смог, наконец, отвести глаза от рельсов и даже повернуться вполоборота к двоим. Оказалось, что на задней площадке, кроме меня и двоих, стояла еще женщина в шубе и двое детей. Тощий еще раз взмахнул в воздухе своим документом и что-то коротко произнес. Я догадался по движению губ, что тощий требует билет, опустил руку в карман и достал билет. Коренастая и тощий одновременно схватили смятый клочок бумаги с двух сторон и едва не разорвали его. Толкаясь головами, они принялись изучать его, будто в руках у них оказался не использованный трамвайный билет, а редкостная, нет – редчайшая марка, которая долгое время считалась утраченной. Я наблюдал за ними, постепенно избавляясь от оцепенения, а пространство вокруг понемногу наполнялось звуками и движением. Трамвай снова тряхнуло, и двое одновременно подняли на меня глаза, в которых светилось что-то странное, в данной ситуации неуместное и потому мне непонятное.

- А еще ... три билета? – спросил, наконец, тощий после долгой паузы, пересыпанной звоном, стуком и лязгом. – Три, - повторила коренастая и для верности показала мне три пальца левой руки. – Билета, - добавила она, глядя на меня как бы с сомнением.

Я не успел еще ничего ответить на это требование, как тощий сделал какое-то сложное движение указательным пальцем, которым он заключил меня и стоявших поблизости женщину в шубе и детей в некую общность, к которой мы все неоспоримо принадлежали. И было в этом неповторимом движении столько убедительности, что я смог ответить тощему словно бы изнутри этой нерушимой общности, неуверенно и искательно:

- Так ведь детям билеты брать не нужно...

После этих моих слов глаза тощего и коренастой загорелись торжеством и превосходством, и всякие попытки спорить потеряли смысл, я кругом был неправ, а они кругом были правы. Трамвай остановился, двери с лязгом распахнулись, я обреченно последовал за тощим, который уже ждал меня на платформе, а коренастая заблокировала вход в трамвай, ухватившись руками за поручни по обе стороны двери и крепко упершись ногами в покрытый грязной дырявой резиной пол. Двери захлопнулись, трамвай тронулся, и я еще раз успел увидеть сквозь мутноватые стекла женщину в шубе, головы двоих детей и зеленое, исполосованное оранжевым и розовым. Я обернулся. Тощий протягивал мне левой рукой квитанцию о штрафе, а правой уже тянулся за деньгами, которые я ему тут же и отсчитал. Всем своим видом тощий говорил, что платформа эта – скучнейшее место в мире, и единственное, что может спасти его от царящей на этой платформе скуки – это следующий трамвай, полный безбилетных и скандальных пассажиров. И трамвай этот тут же и вынырнул из-за поворота, обдавая нас звонками, лязгом и скрежетом. Тощий отвернулся от меня к трамваю, и в последний миг я успел заметить, что пышный бант к его пальто был приколот красной пластмассовой звездочкой с изображением упрямого карапуза с пышной шевелюрой. Один лучик звезды обломился, а карапузу кто-то аккуратно пририсовал остренькую бородку. Тут взвизгнуло, лязгнуло, зазвенело, заискрилось, и трамвай тронулся, унося от меня драповое пальто, красный бант и упрямого карапуза. В окне мелькнула чья-то белая ладонь, плотно прижатая к стеклу, и на платформе стало тихо.

ДТП

Улица круто сворачивала влево, и сразу за поворотом устремлялась в глубочайший овраг, даже не овраг – яр, каких в городе, построенном на холмах и горках, было множество, а наперерез этой широкой улице, с другой стороны яра, стекала другая улица, поуже, ухитряясь извиться и вправо, и влево на коротком крутом склоне, прежде чем впасть малым притоком в широкую улицу. Эти горки и овраги, вполне уже освоенные цивилизацией и постепенно съедаемые ею, сохраняли ореол легендарности и былинности, который окутывает весь наш древний город, в особенности ту его часть, которая расположилась на высоком правом берегу реки, и глядит оттуда задумчиво на бесконечные и безликие постройки низкого левого берега, за которыми так и осталась навсегда лежать мглистая и враждебная Дикая Степь: «Оттуда – может ли быть что доброе?»

Обрывалось в яр и изменялось не только пространство; серая полоса ухабистого асфальта вдруг превращалась в мостовую, бугрившуюся  там и тут коричневыми, серыми и черными головами, среди которых как попало лежали плоские прямоугольники и квадраты, торчали пучки травы, дыбились чугунные решетки водосборов. Улица уходила на дно оврага, я знал, что там, немного попетляв среди зарослей осин и берез, она выйдет в скучную и грязную промышленную зону, присосавшуюся к той части Подола, где любая погода – благодать, а всякая прогулка – праздник. Но отсюда, сверху, где улица только начинала свой путь вниз и вбирала в себя малый приток с другого берега яра, рисуя вместе с ним разлапистую и неуклюжую букву «У», мне казалось, что улица уходит сама и уводит всех по ней идущих и едущих в глубокое, давнее, ни в каком учебнике неописанное, а сказанное только в сказках и виденное только во сне.

Но сейчас мысли о метаморфозах времени и причудах пространства в нашем городе, которые всегда охватывают меня в таких местах, как этот перекресток, служили бледным, колеблющимся и временами даже исчезающим фоном краткого, полностью состоявшегося события, значимого и значительного для всех его невольных свидетелей, но совершенно теперь уже пустякового для главного и единственного его участника. На тротуаре, приткнувшись передком к граненому бетонному столбу и как будто бы даже слегка приобняв его, стояла старая, потрепанная «шестерка» темно-синего цвета. Над вздыбленным капотом поднималась тонкая струйка дыма. Сквозь окна машины виднелись серые пластиковые трубы, блестящие никелированные окружности и изгибы, картонные коробки, подпиравшие потолок салона. Передняя дверца со стороны водителя была распахнута; сам водитель – старик лет за 70 – лежал на спине рядом с машиной, а ноги его все еще были в салоне; можно было себе даже вообразить на мгновение, что усталый водитель прилег отдохнуть, а натруженные ноги положил повыше, на сидение автомобиля, но эта идея не вязалась с омертвелостью и неподвижностью всей картины, на которой оставался лишь один движущийся предмет - струйка дыма из-под капота, но предмет этот сам по себе был настолько неосязаемым, что движение его никак не нарушало покой, нагрянувший в эту область пространства.

Человек был мертв. Его маленькие мутновато-голубые глаза смотрели прямо в серое осеннее небо, смотрели из-под полуприкрытых век, как будто так устали, что даже тусклый ноябрьский свет был для них слишком ярок, а в уголке его рта медленно копилась черная блестящая капля, уже почти готовая стекать куда-то вниз, но все еще сидевшая там, как будто в надежде, что человек передумает, втянет ее обратно, встанет, отряхнет старую синюю куртку и черные брюки, потрет ушибленную грудь ладонью и пойдет оглядывать, как пострадала в аварии машина, да не похищен ли груз. Но человек лежал, не поднимался, и капля вот-вот должна была двинуться, стечь куда-то за измятый ворот, став еще одной – вместе со струйкой дыма из-под капота – движущейся деталью, которая лишь усиливала общее впечатление полной неподвижности всего на картине, отграниченной своей неподвижностью от странного, всегда подвижного и переменчивого места, где находится стык разных пространств, времен и реальностей.

Руки погибшего, локтями опиравшиеся на асфальт, застыли, как будто он все еще держал в них руль – тонкий черный руль этой старой «шестерки», который так трудно поворачивать, - только кисти этих рук, серые, испещренные бледневшими пятнами, были разведены в стороны, словно человек приветствовал кого-то очень хорошо и очень давно знакомого, кого не видел много лет и в этом месте увидеть совсем не ожидал. Этот жест сам по себе был неполон, человеку обязательно следовало бы дополнить его каким-нибудь возгласом и выражением лица, но он, этот человек, уже умер, и выражение его лица невозможно было изменить, оно было спокойным, раз и навсегда усталым, уже отстраненным и от черной капли в уголке рта, и от собственного неуместного жеста, и от струйки дыма из-под капота, и от груза в салоне, и от города, и от осени, и от меня, склонившегося над ним.

Тут снизу, из оврага, выбросился, взметнулся куда-то вверх и понесся скачками, как гончий пес, вой милицейской сирены; все вокруг как будто пришло в движение, направленное во все стороны от центра, которым стало теперь тело на асфальте, как до этого оно был эпицентром внезапного покоя. Меня тоже захватило, потянуло и увлекло это центробежное движение, я все еще стоял, склонившись, над телом, но уже ощущал возникшее движение, которому все равно придется уступить. И в тот краткий миг, когда я уступил, сдался этому движению, но сам еще не двинулся, я снова увидел тело на асфальте, но совсем по-другому, словно в него вновь вернулся человек, но не для того, чтобы встать, слизнуть черную каплю в уголке рта, отряхнуть одежду, потереть ушибленную грудь и оглядеть машину, а ради чего-то такого, чего здесь, в перекрестье разлапистой и неуклюжей буквы «У», я не знал, но сейчас вдруг ощутил, – и оно больно и страшно, как тонкий черный руль, ломающий мои ребра и раздавливающий мое сердце, ворвалось в мою грудную клетку, наполнило меня всего и превратилось в моем сознании во что-то смутное, дрожащее, вечно ускользающее и теперь уже неизбывное...

Очевидцев ДТП не обнаружилось.

ЕЩЕ ОДИН

В автобус вошел человек в грязной изношенной одежде и разбитых кроссовках, его лица поначалу видно не было, он входил в автобус боком, спиной ко мне, неловко, цепляясь длинными руками за поручни и сидения, не входил, а карабкался. Он сразу же прошел на переднюю площадку, дойдя до кабины водителя, немедленно развернулся и сделал два шага назад, остановился, переминаясь с ноги на ногу, и вот тут я рассмотрел его лицо, хотя он повернулся ко мне и остановился всего на несколько секунд, и тут же двинулся по салону, вертя головой, приседая, нагибаясь, пожимая плечами, раскачиваясь, хватаясь за все поручни, сидения и пассажиров по дороге. Казалось, он не может остановиться, что-то – то ли беспокойство, то ли боль, то ли еще что – гнало его с места на место, дергало за все части тела, словно картонного паяца, не давая ни покоя, ни отдыха. И вот, его лицо, которое я увидел только на две-три секунды, не больше, но которое запечатлелось в моей памяти, врезалось, вонзилось, и не дает теперь мне забыть себя, снится, всплывает в размышлениях и разговорах, мелькает в толпе, будто хочет сказать мне что-то, - но что же, что?

Две глубокие, обширные глазницы, такие обширные и глубокие, что лицо кажется безглазым, а человек слепым, потому что глаза совсем маленькие и тусклые, два полуиссохших плевка в пыли, в самой глубине глазниц, не глазниц, а ям, двух впадин, зияющих на лице, из-за чего нос – длинный, тонкий и острый – кажется длиннее, тоньше и острее, чем он, наверное, есть на самом деле.

Кожа на лице туго натянутая, тонкая, желтоватая и полупрозрачная, сквозь нее видны кровеносные сосуды, кажется, будто и мимические мышцы видны тоже, и нервы, и даже кости черепа, и оттого можно представить это лицо лежащим на анатомическом столе, препарированным, разделанным и разделенным на множество слоев и частей и аккуратно сложенным в посмертную маску искусным прозектором, настоящим мастером, просто художником, перед чьим талантом пасует даже отвращение наблюдателя.

Брови, клочковатые, рыжие, как попало – криво, ассиметрично - прилеплены над глазницами, а на скулах, неравными полушариями далеко выпирающих – одна вправо и вверх, другая влево и вниз -  тоже торчат два клочка серовато-рыжих волос, из-за чего кажется, будто на лице две пары бровей. Эти пары бровей живут независимо друг от друга, когда одна пара, та, что над глазницами, приходит в движение, другая остается неподвижной, но вот человек дернул щекой, и вторая пара, та, что на скулах, изобразила неведомую эмоцию, то ли сомнение, то ли иронию, и от этого кажется, что на лице этого нелепого и неловкого человека одновременно два выражения, а когда обе пары бровей неподвижны, наблюдателя начинает мутить, потому что трудно становится тогда понять, вниз или вверх ногами расположен сейчас наблюдатель или этот человек, или оба они вращаются в разные стороны вокруг одной оси, проходящей между ними, попеременно оказываясь по отношению один к другому то вверх, то вниз, то в одном направлении ногами и головой.

Но вот он прошел мимо меня, толкнув локтем и задев ногой, теперь я не вижу его, только слышу, как он пробирается среди недовольно ворчащих пассажиров, словно в густых зарослях, но я все равно вижу перед собой его лицо, даже когда я закрываю глаза, я вижу его, я еще не знаю, что буду видеть его теперь долго, часто и, может быть, всегда, но я уже почувствовал, как оно вошло в мою память и застряло, зацепилось в ней, я уже понял, что успел рассмотреть это лицо до подробностей и даже представить и вообразить многое об этом лице и о человеке, которому оно принадлежит, и что теперь мне предстоит жить рядом, нет – вместе с неким кем-то, временами несчастным, временами страшным, чья судьба, причудливо изменяясь в своем прошлом и неожиданно перетекая в свое непредсказуемое будущее, станет и моим настоящим, в котором я один отвечаю за все, что совершаю не один, потому что этот нелепый человек поселился там, в моей голове или там, в моем сердце, где уже много собралось разных некто, живущих там так давно, что некоторые из них уже умерли, а некоторые породили новых, совсем уж далеких от всего встреченного, придуманного или прочитанного.

НА ПЛАТО

Сон надвигался, как приливная волна – медленно, неудержимо, я ощущал, как сладкая истома охватывает пальцы ног, рук, как моя воля теряет контроль над мои телом, и только узкий, словно серп молодого месяца, краешек сознания все еще поднимался над поверхностью полуяви-полубреда, в которой моя способность управлять ею таяла просто у меня на глазах, и поделать  с этим было ничего нельзя. Только что я мог увидеть в прозрачных глубинах навалившегося меня сна что угодно, любую картинку, я мог управлять ею, делать ее плоской, объемной, многомерной, инициировать события, пускать их вперед или назад с любой скоростью, но этот момент миновал, и теперь я уже мог только наблюдать порождения своего подсознания, сознавая, что это сновидение, но уже полностью подчинившись ему, отдавшись в его власть, и растворяясь в нем всецело, всемерно, полно, без остатка и сожаления.

…Плато – обширное, ровное, покрытой сочной травой, с торчащими кое-где деревьями и купами кустарников – тянулось к югу, постепенно приподнимаясь: я видел его изумрудно-зеленый край, отсекавший прозрачное белесоватое небо чуть извилистой линией. Я шел к этому краю, он манил меня, потому что этот резкий перепад – земля-небо, зеленое-белое – таил в себя неизъяснимую прелесть и привлекательность, возможно, предчувствие бездны, которая всегда манит, или простора, который манит не слабее, но иначе, с оттенком смутных обещаний и неясных надежд, которые вот-вот – за этим краем и в этом огромном просторе – вполне могут сбыться, осуществиться, даже превзойти все ожидания, чаяния, представления, разом перечеркнуть все ошибки и заблуждения и принести ясность, понимание, насыщение знанием, свободой и ощущение полета, который внутри, там, где сейчас поднималось это обмирающее, робкое, но непреодолимое желание – заглянуть за край.

Но там, за этим краем, меня ждала неожиданность. Плато обрывалось в неимоверную глубину, ширь и высоту, однако на самом краю обрыва находился небольшой уступ, который тянулся вправо и влево до изгибов колоссальной стены плато, упиравшейся внизу – я не видел, я знал – в каменистый пляж и море. Вперед, навстречу небу, он выступал метров на тридцать. По самому краю его – о, неожиданность! – был установлен парапет не парапет, так, забор, ограждение, две тонкие зеленые – цвета травы на плато – трубы, бетонные опоры, несколько деревьев, висевших на самом краю уступа, каким-то чудом – или, напротив, совсем не чудом, а узловатыми цепкими корнями – удерживаясь то ли от падения в море, то ли от полета в небо. С края плато на уступ вела узкая металлическая лесенка со стертыми ступенями, нечто вроде корабельного трапа. Я принялся спускать по ней и немедленно заметил мальчика.

Мальчик – лет пяти – стоял у самого края уступа, держась правой рукой за верхнюю трубу ограждения, а голову просунув между верхней и нижней трубами. Я замер на трапе. Пространство между двумя зелеными трубами показалось мне неимоверно широким, туда бы прошла не только голова мальчика, но и сам мальчик, и я, и деревья, туда, в эту щель, четко обрисованную двумя зелеными трубами, могло поместиться все, что угодно, хоть «Титаник», ныне покоившийся где-то на дне Атлантики, хоть все это плато, целиком, вместе со всем, что к нему где-то там, за моей спиной, примыкало и тянулось куда-то очень далеко, вплоть до самого Северного Ледовитого океана, впрочем, там мог быть и Тихий, и Индийский, и вообще какой угодно океан. Сами зеленые трубы ограждения у меня на глазах истончались, превращались в тонкую зеленую проволоку, а потом – и в зеленую нить, которая была слишком тонка, чтобы удержать мальчика, или хотя бы его руку, или хотя бы вот этих птиц, которые сидели на зеленой нити чуть поодаль, с интересом поглядывая на меня и время от времени бросаясь вниз, чтобы появиться оттуда через минуту и в стремительном нырке-вираже вновь устроиться на зеленой нити, которая слишком, слишком, слишком раскачивалась от птичьих прыжков-нырков-виражей и грозила оборваться в любую минуту, и мальчик бы повис на ней там, внизу, за краем, которого я сейчас не видел, и он цеплялся бы за эту зеленую нить, а она предательски бы ускользала из его маленьких, внезапно вспотевших и совершенно беспомощных ладоней, а он хватался бы за нее, он упирался бы ногами в стену плато, он висел бы там – в пустоте, в одиночестве, в страхе и надежде, а птицы проносились бы мимо – вверх, вниз, вверх, вниз – успевая разглядеть его во всех подробностях своими быстрыми черными глазами. Расстояние между мной и мальчиком вдруг вытянулось, словно я посмотрел на мальчика в перевернутый бинокль, он оказался где-то бесконечно далеко, маленький, в белой футболке и синих шортах, с вихрастой головой, мальчик, мальчик, вот этот мальчик, да мальчик ли?

Меня затопила, залила, прижала к земле страшная слабость, колени мои отказывались меня держать, а в голове моей вдруг возникло что-то смутное, что не вполне мое, потом это не вполне мое отделилось от всего вполне моего и оказалось вполне его – мальчика. Я оседал на отполированные тысячами ног ступени, наблюдая как мальчик смотрит в пропасть, просунув голову между тонкими зелеными нитями ограждения, и я – одновременно мальчик – стоял над бездной, держась правой рукой за верхнюю трубу ограждения, просунув голову между верхней и нижней трубами ограждения, и беспечно смотрел вниз, и испытывал чувство, которое не мог описать, но тот я, который оседал на ступени трапа, понимал, что сейчас в него вливается весь это грандиозный, невиданный простор, необъяснимый, непонятный, но весь, сразу, вливается, чтобы навсегда остаться в этой маленькой голове как картинка, в этой маленькой душе как восторг, однажды, раз и навсегда пережитый и теперь уже ставший частью нового, что прямо теперь прорастало в нем и заставляло покусывать нижнюю губу в попытке как-то это все назвать. Ему - мне т там, над обрывом, не было страшно, ему было очень любопытно, весело и немного холодно, а вихрастую макушку слишком сильно пекло солнце. Ему – мне – тут, на отполированных ступенях было безнадежно, бесповоротно, бессмысленно, отчаянно страшно, страх парализовал меня, он шептал мне в ухо, что успеть к этим двум зеленым нитям невозможно, что они уже рвутся, и что всякий звук, движение, солнечный блик или стук моего сердца или звук моего голоса могут только ускорить этот процесс, который с каждым мгновением набирал обороты, тончайшие шелковые волокна, произведенные давно сгинувшими шелкопрядами, обработанные чьими-то усталыми руками, окрашенные в зеленое древним, как это плато, стариком-красильщиком, в древнем, как этот старик-красильщик, чане, уже исчерпали запас своей прочности, они уже потихоньку сдавались – времени, тяжести, моему страху и еще чему-то, что уже было здесь, на уступе, или там внизу, в пропасти, все еще невидимое, но уже ощутимое, оно, это нечто, присаживалось на зеленую нить, безжалостно хватаясь за нее своими когтистыми лапами, раскачивалось на ней, с интересом и вызовом поглядывало то на меня, то на мальчика, потом швыряло себя вниз вслед за птицами, через мгновение вновь взмывало над пропастью и падало своим невидимым тяжелым телом на зеленую нить, и зеленая нить сдавалась, у нее не было выбора, все – плато, уступ, обрыв, небо, море, трава, время, место – все требовало от нее только одного, поэтому то, что должно было случиться, было вполне предопределено, обусловлено, законно, необратимо и обыденно.

И тут мальчик оглянулся, наши глаза встретились, все вполне моё слилось со всем вполне его, мы оказались одним, наполненным одновременно и простором, увиденным детскими глазами в необъятное пространство между двумя зелеными трубами, и ужасом, сковавшим меня на узком металлическом трапе, это сочетание взвилось, взмыло внутри, достигло своего апогея, выбросило во все стороны, словно салют, острые, зябкие иголочки, мир медленно и бесшумно опрокинулся, и я провалился в сон без сновидений.

ID:  493532
Рубрика: Проза
дата надходження: 19.04.2014 10:01:18
© дата внесення змiн: 19.04.2014 10:01:18
автор: Максим Тарасівський

Мені подобається 0 голоса(ів)

Вкажіть причину вашої скарги



back Попередній твір     Наступний твір forward
author   Перейти на сторінку автора
edit   Редагувати trash   Видалити    print Роздрукувати


 

В Обране додали:
Прочитаний усіма відвідувачами (415)
В тому числі авторами сайту (3) показати авторів
Середня оцінка поета: 0 Середня оцінка читача: 0
Додавати коментарі можуть тільки зареєстровані користувачі..

ДО ВУС синоніми
Синонім до слова:  Новий
Enol: - неопалимий
Синонім до слова:  Новий
Под Сукно: - нетронутый
Синонім до слова:  гарна (не із словників)
Пантелій Любченко: - Замашна.
Синонім до слова:  Бутылка
ixeldino: - Пляхан, СкляЖка
Синонім до слова:  говорити
Svitlana_Belyakova: - базiкати
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ти
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ви
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Под Сукно: - ти
Синонім до слова:  аврора
Ти: - "древній грек")
Синонім до слова:  візаві
Leskiv: - Пречудово :12:
Синонім до слова:  візаві
Enol: - віч-на-віч на вічність
Знайти несловникові синоніми до слова:  візаві
Enol: -
Синонім до слова:  говорити
dashavsky: - патякати
Синонім до слова:  говорити
Пантелій Любченко: - вербалити
Синонім до слова:  аврора
Маргіз: - Мигавиця, кольорова мигавиця
Синонім до слова:  аврора
Юхниця Євген: - смолоскиподення
Синонім до слова:  аврора
Ніжинський: - пробудниця-зоряниця
Синонім до слова:  метал
Enol: - ну що - нічого?
Знайти несловникові синоніми до слова:  метал
Enol: - той, що музичний жанр
Знайти несловникові синоніми до слова:  аврора
Enol: - та, що іонізоване сяйво
x
Нові твори
Обрати твори за період: