...Говорят, замысел повести «Хаджи-Мурат»* настиг Толстого, как вспышка молнии настигает в ночи зрачок человеческого глаза: свет ее уже погас, а зрачок все еще видит все, что она только что выхватила из мрака.
Толстой всего лишь увидел в придорожной пыли надломленный репейник. Наверное, тогда уже тысячи людей знали историю Хаджи-Мурата; мимо этого репейника прошли и проехали, наверное, тоже тысячи. Но для Толстого упрямое колючее растение оказалось чем-то большим: метафорой, из которой в его голове в один момент - как вспышка молнии - выросла целая повесть.
И со мной приключилась очень похожая история. Очень, просто до невероятного похожая. Только все в моей истории было наоборот.
Роль репейника в моей истории исполнял цвет в сопровождении одного симпатичного животного. Исполнял терпеливо - лет, наверное, несколько. Себе я скромно отвожу роль Льва Толстого. Хаджи-Мурата в этой истории, естественно, не было. Повести тоже не получилось. А получилось вот что.
Несколько лет подряд, обнаруживая на каком-нибудь рыночном прилавке или в музейном аквариуме раков, я переживал нечто вроде вспышки молнии, озарившей в свое время голову великого писателя. Но моя молния, как и все в этой истории, тоже была наоборот: она не высвечивала все до обычно невидимых подробностей, а топила окрестности в непроглядном мраке, оставляя меня тупо глазеть на броненосных севанцев и днепровцев. Что-то с ними было не то; так шляпа фокусника, в которой, как известно всем, заранее припрятан белый кролик, все-таки таит интригу. Кролика не видно, но и воспринимать фокусничью шляпу как головной убор, без кроличьей начинки, невозможно. Но кролика по-прежнему не видно, интрига сохранена. Вот и раки что-то от меня скрывали.
Итак, я годами разглядывал шляпу, то есть раков, а за ними что-то брезжило. И так слабо, неубедительно, неотчетливо - совсем не разобрать. То ли форма, то ли запах, то ли цвет – нет, не угадать... Но вот однажды - наконец-то! - моя безумно медленная и ослепительно-черная молния проделала весь положенный ей путь, погасла, и я увидел.
Рак на синем. Вот и все, что я увидел поначалу, - но я вцепился в этот синий цвет изо всех сил. Рак был совершенно ни при чем. Синий, синий, непременно синий! – но к чему он? Может, это не моя память, а память маленького немого без глухоты оборванца из Энска, жаждавшего изловить в речке Песчинке голубого рака, который, по слухам, приносил счастье? – Ерунда: и Энск вовсе не Энск, и Песчинка не Песчинка, и раки счастья не приносят, может, и оборванца никакого никогда не было.** Откуда у него память?
Но нет же, нет. Не голубой, не синий рак – обыкновенный, зеленоватый в желтых точках-пупырышках, он медленно пошевеливал усами, глазами, ногами и клешнями на синем… на ярко-синем… не «на», а «в»!
Рак лежал в синем кузове игрушечной деревянной машины, грузовика. А кабина и колеса грузовичка – тоже деревянные – были красными. И держала этот автомобиль детская рука, держала крепко, но с опаской: рак того и гляди дотянется и ущипнет. Вот, ущипнул! – и грузовичок, который выскользнул из детской руки, кто-то подхватил, а вместе с ним и рака, а мальчик, которого ущипнул рак, поднял глаза, чтобы посмотреть на того, кто поймал машинку. А поймал ее…
И вот тут передо мной вспыхнула, наконец, молния, очень, наверное, похожая на ту, которая в свое время озарила голову Толстого. И я увидел – все и сразу.
Мальчик с грузовичком – это я, лет пяти, наверное, - сидел на раскаленном дерматиновом сидении старого троллейбуса, который неспешно двигался по горбатому мосту, ведущему в Старый Город. Мостом Старый Город был соединен с Островом – частично жилым, частично промышленным. На самом краю Острова располагался пляж, а за пляжем река, а за рекой – еще один остров, - Гидропарк, за которым протекал уже настоящий – широкий и судоходный – Днепр. Вот оттуда-то и возвращался мальчик.
На реке он провел целый день, и сейчас испытывал ту сладко-пьянящую сонливую усталость, которую можно заработать только одним способом: нужно с самого утра и до первых закатных теней плескаться в сладкой днепровской воде под яростным и бескомпромиссным херсонским солнцем. Такая усталость – как счастье, только лучше: если счастье настигает и оставляет внезапно, то эта чудесная усталость обволакивает нежно и прочно, длится долго и ощущается в каждой клетке тела как то самое стремительное счастье. А потом еще оказывается, что из этого блаженного состояния – всего один шаг до полной и безоговорочной нирваны: нужно всего лишь прилечь на белую прохладную простыню и на секундочку – на самую короткую в мире секундочку – прикрыть глаза, которые и без того уже закрыты сном. И через секундочку открыть – уже утром…
Как только я «оказался» в старом троллейбусе, события того дня начали складываться, как мозаика: я вспомнил все до самых ничтожных подробностей. На пляже я был с отцом – это он подхватил грузовичок, когда рак ущипнул меня; Господи! – ведь тогда ему было на 35 лет меньше, чем сейчас, я думал, что таким молодым я помню его только по фото. Отец нырял, пугающе долго находился под водой – под самой страшной водой, в черной глубине которой терялись солнечные лучи, шевелились мрачные растения и пролетали зеленые и синие тени – и появлялся с добычей, и добычей замечательной. Пресноводные мидии формой и размерами напоминали крупные черепаховые мыльницы; раки, извлеченные из нор, размахивали клешнями, как рыцари на турнире, и по прибрежному песку передвигались скоком – как, наверное, рыцарские лошади. Одному из них предстояло отправиться в ярко-синем кузове деревянного грузовичка в Старый Город – через горбатый мост, под вздохи и лязги старого троллейбуса…
Мозаика складывалась, и я вспоминал все, мимоходом удивляясь, насколько цепкой может быть человеческая память: не только события, но и ощущения были сохранены. Увидев себя на пешеходном мосту между Островом и Гидропарком, я немедленно ощутил ступнями горячий шершавый асфальт – в нем были глубокие трещины, в которых вырос спорыш, в самую тяжкую жару – зеленый и упрямо-прохладный. И тут по мизинцу левой ноги разлилась острая боль: засмотревшись на океанское судно, неслышно летевшее по фарватеру, я до крови сбил палец о какую-то ребристую железную штуковину, торчащую из асфальта. – Тот день стремительно разворачивался у меня перед глазами и не только: он был как мир, который дан нам в ощущениях, – и ощущения того дня были возвращены и отданы мне все и сполна.
Взволнованный и растроганный, я сидел на своем любимом табурете в квартире на тихой улочке Киева и одновременно – стоял по колено в воде, с замиранием сердца ожидая, когда из глубины вынырнет отец, и загадывал, что за добычу он на этот раз поднимет над головой. Табурет, квартира, тихая улочка, Киев, 40 моих лет были при этом куда менее реальными, чем белый, тончайшего помола речной песок, в котором сейчас утопали мои ступни, и ласковая желтоватая вода, плескавшаяся у коленей. Казалось, что все это – табурет, Киев, 40 лет – просто строка в книге, второпях и вскользь прочитанная тем мальчиком на реке, потому что уже на следующей странице книги и прямо сейчас вокруг – по-настоящему интересно.
А потом на реку набежала тень – наверное, собиралась гроза. Я поднял глаза: нет, ничего, небо ясное, но откуда же тень, откуда? – День стремительно чернел; вода в реке застывала и превращалась в студенистое желе; ужас напомнил меня: а как же папа?! – и я уже видел, как он вязнет и задыхается в густой массе, все еще удерживая в руке очередную находку... Но реки уже не было.
На жестком серо-коричневом ковре с выцветшими узорами в какой-то огромной, просто необъятной комнате с пыхтением возились двое мальчишек. У обоих братьев – я точно знал, что это были братья, – разбиты носы, исцарапаны руки и лица. Они дрались. Повод для драки находился тут же и был весьма серьезным, однако сейчас им было не до него. Сейчас каждый… нет: сейчас я понимал ситуацию очень просто: победить или погибнуть. Их сердца… нет: мое маленькое сердце переполнялось ненавистью и жаждой убийства. А уж потом победитель получит все – и причину драки тоже. Такой славный, такой замечательный, такой синий… деревянный грузовичок с красной кабиной.
Вот он, кролик! – фокусник улучил момент, и когда зрители увлеклись представлением и позабыли о припрятанном кролике, ловко извлек его за уши из своей шляпы, в очередной раз сразив всех этим старым и таким предсказуемым трюком.
Вот она, молния! – вспыхнула, наконец, по-настоящему – стремительная, слепящая, бело-голубая – и за мгновение и на мгновение выхватила из вязкого и цепкого забвения то, что упорно скрывалось там столько лет. Выхватила и погасла – а я еще целую секунду – самую длинную в мире секунду – видел то, что она только что высветила во мраке моей памяти и забвении моей совести.
Да что же, собственно? Ничего ведь особенного. Пустяки. Чушь. Даже не скелет в шкафу – так, призрак кролика из воображаемой шляпы. Зря все это. Полыхнуло впустую: куда моему синему грузовичку до «Хаджи-Мурата»...
...Любимый табурет, тихая улочка, Киев, 40 лет – прочные, надежные и по всем ощущениям совершенно подлинные и реальные – вернулись и встали на свои места. Жизнь как будто двинулась дальше – своим обычным, устоявшимся, спокойным и размеренным чередом.
Однако ночью мне не спалось. Я ворочался на горячей измятой простыне, и в голове моей ворочались бессонные мысли. Ну, что мне тот день на реке? Что - грузовичок? Даже смертный бой братьев - пусть и с каким-то ветхозаветным привкусом - не может тягаться с историей мятежного кавказца, да и вообще этот воин тут ни при чем. Но почему же, почему мой кролик так тщательно и долго таился в шляпе и молниеносно выпрыгнул оттуда только теперь, когда все давным-давно прошло и даже почти забылось?
Да и что я такого вспомнил? - День на реке, драку с братом, каких, наверное, было много. Нынче я это запишу, а завтра опять забуду. Но будь я проклят, если стану теперь оглядываться в свое прошлое без опаски! Ведь там, наверное, таких шляп с кроликами внутри за четыре десятилетия скопилось порядочно. А что, если в моих шляпах - не только кролики?
В шляпе Толстого обнаружился целый крокодил. И потому повесть о Хаджи-Мурате пролежала в его столе больше 20 лет и увидела свет только через два года после смерти писателя – да и то, с цензурными купюрами, а полностью – и того позже… А еще чуть позже – лет через 150 – события той повести начали повторяться! И страшный миф о вечном повторении в очередной раз оказался правдой.
Но то был чужой, не личный крокодил Толстого. Извлечь его из шляпы было делом относительно безопасным, хотя по тем временам и неполиткорректным. А вот личные – мои личные кролики, раки, крокодилы и прочие до поры до времени скрытные существа - с ними как быть?..
...Эй вы, звери мои. Выходите. Ваш создатель ждет вас.
2016
* [i]Повесть «Хаджи-Мурат» представляет собой литературную версию истории аварца Хаджи-Мурата, который в течение 10 лет был правой рукой имама Шамиля и непревзойденным командиром его кавалерии. Однако в 1851 году после ссоры с Шамилем он перешел на сторону русских правительственных войск, так как имам взял в заложники семью Хаджи-Мурата, и последний надеялся на помощь русской армии в их освобождении, очевидно, в обмен на то влияние, которое легендарный Хаджи-Мурат имел на горцев. Русские хорошо приняли Хаджи-Мурата, однако освобождать его семью не спешили; когда до него донеслись слухи, будто Шамиль собирается расправиться с его родными, Хаджи-Мурат уходит от русских, однако его настигает погоня, и он гибнет в неравном и жестоком бою с казаками.[/i]
** [i]Речь идет о главном герое романа В. Каверина «Два капитана» Александре Григорьеве. Он страдал «немотой без глухоты»: все слышал, но говорить не мог. Родился и вырос в городе Энск (речь идет о Пскове), у слияния рек Песчинки и Тихой (реки Пскова и Великая). Однажды ночью маленький Саша отправился на Песчинку на ловлю голубого рака, который, по мнению мальчишек, приносил счастье. Голубого рака он не поймал, а вместо этого стал свидетелем убийства сторожа. У тела убитого Саша обронил нож, подаренный отцом, – и на следующий день по подозрению в убийстве арестовали Сашиного отца, потому что на рукоятке ножа была выжжена фамилия: Григорьев. В тюрьме отец Саши заболел и умер.[/i]
адреса: https://www.poetryclub.com.ua/getpoem.php?id=665832
Рубрика: Лирика любви
дата надходження 14.05.2016
автор: Максим Тарасівський