На металлическом сверкающем столе под бестеневой хирургической лампой умирал Ронни. Он лежал на боку, запрокинув голову; с каждым прерывистым вздохом на его губах и пересохшем носу рождались и лопались красные пузырьки, а сама черная бархатистая губа прикушена наполовину отбитым клычком. Да что зубы... Даже подвернутая со стесанной до мышц кожей передняя лапа − лишь травма, заурядный перелом. Попрыгал бы с месячишко в гипсе, всего-то и беды. Но почему он не приходит в себя?
Ничего, ничего, сейчас доктор коснется его своими темными от йода одухотворенными пальцами, и все прояснится, отхлынет сжимающая сердце тошнотворная неопределенность, уляжется безумное мелькание обрывков и обломков мыслей в моей голове; смазанная, зыбкая реальность окрепнет, и утвердится порядок и естественное течение событий. Будем лечиться и выздоравливать, Ронька. Первое зремя придется нелегко (а что в нашей жизни бывает легким? Смерть, и та, подкравшись воровски, не забирает к себе легко...)
Смерть?.. Чушь какая в башку лезет. Подумаешь − зубы, лапы... Нам по собачьим выставкам не шляться и в сериалах не сниматься. Хромота? Пустяки. Да хоть бы и совсем без ноги. Я тебе, Ронни, протезик закажу или сам смастерю, видел такой в газете когда-то. Будешь пользоваться успехом у дам, в особенности у той лохматой, из четвертого подъезда. Еще бы − во всем городе не сыщешь другого такого технически подкованного русского спаниеля! А на все прочие мнения мы дружно плюем и лапу задираем.
Куда этот чертов доктор подевался? А, руки он моет. Все верно. Если бы Ронни умирал, какой смысл мыть руки?..
Отчего девушка в холодном зеленом халате так смотрит на меня? Ты, подруга, не стой столбом, ты готовься доктору ассистировать.
Не торопится доктор. Как по мне − не очень внуши-тельно он вы¬глядит. Тщедушный какой-то, конопатый и излишне молодой. Однако другого нет. И что не суетится − плюс ему. Зверей лечить − это вам не кинозвездам жир откачивать, здесь − ответственность высшего порядка. Не торопится − значит, нет оснований набрасываться на собаку со шприцами и пинцетами. Спрашивал меня минут пять (или пятнадцать?) назад: ”Как его угораздило?" Я ответил, не вдаваясь в подробности: "Машиной”. И в тот же миг увидел с безжалостной отчетливостью серебристую округлую корму автомобиля и номер с тремя цифрами под-ряд: 888, и над номером эмблема − в овале стилизованное латинское "л". Профессиональная зрительная память, что ни говори. Едва ли не единственное, чем могу гордиться. В остальном − безнадежный преступный идиот. На черта понадобился свежий хлеб? Сожрал бы на завтрак и зачерствелый, небось не подавился бы. И Елена − тоже. Захотелось, видите ли, жене любимой угодить. Вот, дескать, какой я заботливый.
Что я сделал не так?.. Взял Ронни на поводок. Привязал его к дверной ручке "Хлеба славянского", к той левой створ-ке, что всегда заперта. Стоял на тротуаре автомобиль?.. Да. Ну и что? Даль¬ше: взял буханку "Бородинского" и две булочки, подошел к кассе. Боковым зрением сквозь окно, залепленное рекламой, заметил движение. Услышал, как мотор рявкнул. Кто-то закричал. Кто? Не Ронни, его голос ни с чьим не спутаю. Женщина на улице, да, она − с темно-синей детской коляской. Выбежал из магазина. Первое из увиденного: Ронни молча бьется на асфальте, но никакой крови нет. Второе: жирный зад "джипа" с тремя восьмерками; съехав с тротуара, "джип" повернул, и я рассмотрел лицо того, кто сидел за рулем. Третье: Ронни затих и появились две темные лужицы; от большей потянулся липкий ручеек.
Ронни дышит, он жив, и это главное.
Я осторожно приподнимаю его, заворачиваю в свою куртку. Вокруг меня собралось несколько сочувствующих; я их не вижу, мне сейчас не до участливых зевак.
До ветеринарной клиники, к счастью, недалеко − минут двадцать пешком. Я не бегу, просто быстро иду, сконцентрировавшись на завернутым в куртку Ронни (не трясти, не раскачивать, не сдвинуть отломки костей); мой путь пролегает по незримому коридору, узкому туннелю, ведущему к больнице, где ждет спасение. Очень важно не споткнуться, не врезаться в прохожего, не попасть самому, чего доброго, под машину (было бы справедливо по отношению ко мне, но фатально для Ронни).
Так или иначе, но я виновен. Зачем привязал к двери? Без поводка он бы вывернулся, он ловкий был.
Почему это − был? Запрещаю себе думать о нем в прошедшем времени.
Какие бы несчастья ни случались, всегда, за исключением землетрясений и ураганов, в том виновны люди. Всегда. Я обязан был предусмотреть все, даже невероятное.
Почему он наехал на Ронни? Неужели не заметил? Отказываюсь верить. Но сейчас анализировать произошедшее несвоевременно. После. Все − после.
− Подождите в коридоре.
Я оглянулся. Это мне?.. Мне. Рыжий доктор хочет, чтобы я вышел. Почему?
− Я позову вас потом. − Он вытер руки розовым махровым полотенцем, подошел к столу, поправил громадную многоглазую лампу на никелированной ноге. “Он выжи-вет?"− нестерпимо хотелось спросить его, но я сдержался. Себя успокаивать − чистой воды эгоизм. Я послушно вышел, оставив дверь не полностью закрытой. Слышать-то я имею право?
Коридор узкий и тесный, неровный кафель стен, бугристая масляная краска поганого желтоватого колера, счетверенные стулья с откидными сиденьями (бывшая собственность заводского клуба или ленкомнаты); аляповатый стенд "Туберкулез крупного рогатого скота" с продолжением чер-ным фломастером: "...и жлобов помельче" − творения руки безымянного затомившегося посетителя. Под стендом сидел единственный дожидающийся своей очереди посетитель и выглядел он странновато даже для моего, потерявшего опору восприятия − немолодой попик в пегой бороденке, в черной и жесткой как кирза рясе и темных разбитых кроссовках. На коленях его чинно восседал спокойный полосатый кот, перевязанный поперек живота веселым деревенским платком. "Церковны¬ми мышами обожрался", подумал я мрачно и обругал себя − и за неуместный юмор, и за то, что счел его беду несопоставимой с моей. Как могу судить?..
Сидеть и ждать − занятие невыносимое, и я принялся ходить взад-вперед по коридору, разворачиваясь на последнем квадрате истоптанного паркета.
Двенадцать шагов, поворот. Двенадцать, поворот.
Система, порядок, целые числа, таблица умножения, законы Ньютона, физические константы. Шажки секундной стрелки на часах с логотипом собачьего корма "Чаппи" и довольной собачьей мордочкой на циферблате. Который час?.. Да какая разница. Сколько лет этим дешевеньким рекламным часам? Года два. Или три. Фотоснимок ирландского сеттера... Когда он сделан, пять лет назад? Семь? Десять? Вполне может быть так, что фотомодельный пес жив и здоров. Если только его не кормили мусором вроде того, который он бескорыстно и бездумно рекла-мирует. Пробовали, знаем: три дня на слабительном держал бедного доверчивого Ронни. Опять же, я в том виновен был, несомненно.
Одиннадцать, двенадцать, разворот. В кабинет заглядывать нельзя − нехорошая примета.
Что это он лохмами трясет? Мину сочувственную скособочил, глазками водянистыми на меня моргает. Ну, чего тебе, святой отец?
− Господь ниспосылает нам разные испытания, − наставительно и певуче проговорил он, поджал губы и вздернул брови, собрав складки на лбу. Непонятно кому сказал − мне или себе самому.
Вероятно, я неосознанно отреагировал на нелепую реплику − жестом или взглядом, и батюшка решил, что есть основания и далее поучать и утешать.
− Крепитесь, молодой человек, − добавил он с некоторой даже торжественностью.
Гудящим осиным роем завертелись маленькие злые мысли. А не пошел бы ты, отче!.. Со своим участием непрошен-ным. Лицемер. Фарисей. Посредник между богом и людишками... Молодец, ловко пристроился: грехи отпустит по-дешевке, растолкует, что Господу нашему от тебя угодно, на все вопросы ответит без запинки: или "На все воля божья", или "Пути Его неисповедимы". Ходжа Насреддин оценил бы по достоинству. Ну, допустим, я грешен, мне возмездие назначено прямо сейчас. При чем же здесь Ронни? Возможно, ОН таким способом меня предупреждает? Смотри, мол, у меня, не исправишься, то ли еще будет. Жену в гроб вгоним, друзей покалечим. Способ известный и ныне популярный: заплати полмиллиона в мелких купюрах, а не то, ребенка твоего придушим. И в непромокаемом пакетике − пальчик детский в качестве подтверждения серьезности намерений. Что скажешь на это, отче? Ты же с Писанием согласен безусловно, и наличие души и разума ни в зверях, ни в прочих тварях не признаешь, и грешить твари не спо-собны, не сознают они себя, так что же с них взять? Как же твой Бог, справедливый и мудрый, так устроил, что существо страдает не за грехи, а ни за что? Здесь, в земной жизни страдает, но никакого "там" у него, бездушного, быть не может − ни награды за незвериную самоотверженность, ни просто вечного упокоения. Эх, обложить бы тебя, батя, трехэтажным, да за бороду взять хорошенько, да к стеночке кафельной придавив, спросить строго: Ты у кого, долгогривый, посредничаешь, ась? Чьи интересы представляешь? Да в сравнении с твоим работодателем Пол-Поты и Сталины − веселые пионервожатые и Санта-Клаусы. А туда же − советы давать. Загну ему сейчас этаким от души. Может, легче станет.
...Нет. Не станет легче. Да еще кот у него больной... Кота жаль, попика этого тоже жаль. А вдруг он действительно верит в этого своего триединого? И нельзя мне сейчас конфликтовать. Больше того, необходимо быть крайне осторожным во всем потому, что я нужен Ронни. А Елена... она не справится одна. Или справится?
- Да, конечно, − севшим голосом выдавил я. − Спасибо.
−... агональный. − влетело в коридор. Я замер, вслуши-ваясь. Женский голос произнес непонятный мне термин, тонко лязгнул металлический инструмент.
От этих двоих за дверью зависит, жить или умереть Ронни. Да почему же...
− Где там хозяин? Зови его.
"Ничего нельзя сделать", -- скажут мне, я это знал, потому что лам¬па уже не горела, и врач опять мыл руки. Никаких надежд, никаких "если бы". Даже сделав фантастическое предположение, что в эту самую минуту сошествует с небес Некто осиянный, видимый только мне и со¬шедший именно ко мне... Или же просто и буднично возникнет вдруг рядом этот Некто со стертыми чертами и одетый ли вообще − не рассмотреть, да и не важно то, но в глазах которого вся мудрость и вея мощь Вселенной... И если это случится, и Он − сам, или посланец Его, или бесплотный, но живой образ и спросит, не размыкая уст: "Чем ты готов пожертвовать, чтобы отсрочить смерть маленького существа, не обладающего душой даже маленькой?", -- что смогу предложить? А Он продолжит с потаенной издевкой: "Читал ли ты мою Книгу? Не славят меня твари лохматые и пернатые, и жизни вечной недостойны. Так-то... Даже путей земного, временного своего спасения не дано им знать. Но ты, если веришь мне, имеешь возможность купить несколько лет жизни своему приятелю. Только учти, то должна быть истинная жертва, тут свечами да поклонами не отделаешься, сам понимаешь.
Для начала отрежь себе палец. На левой руке без анестезии и антисептики. Согласен? А всю руку отрубить? Как Муций Сцевола когда-то отмахнул, а? А ноженьку свою, а глазки себе вырвать духу хватит? Ну, а к примеру, за жизнь супруги своей обожаемой сколько дашь? Не готов ответить? Ну, как всегда... Возвратимся же к этому зверю, уже почти мертвому − не так, как вы, люди, но окончательно на вечные времена и воскрешению не подлежащему..." (серебряный блик на хирургическом ноже, неслышимый для посто-ронних скрип лезвия, разрезающего суставную сумку между первой и второй фалангами, струйка крови, разбавленная прозрачной синовиальной жидкостью, белая округлость косточки, тотчас залившаяся красным, и пробуждающаяся БОЛЬ).
"Так любишь ты своего зверя, или?.. Что задергался? Проклятия твои меня не задевают, и не жестокий я вовсе − я выше всей вашей этической чепухи. Ну что же, прощай, трусишка, иди в объятия своей проголодавшейся совести..."
−... переложите его на тот стол, мне здесь работать надо.
Веснушчатый ветврач нетерпеливо помахивал тряпочкой, смоченной едкой карболкой, подступал к столу, покрывшемуся темными подтеками. − Палец поранили? Возьмите йод там, в шкафчике.
Я отер кровь со сгиба среднего пальца, но рваная ранка быстро заполнилась вновь. Обо что это я? Одна капля упала на нержавеющую панель стола и растворилась в розовой лужице, натекшей изо рта Ронни.
− Все? − спросил кто-то моим голосом, на удивление спокойно и бесстрастно. Врач кивнул и отвернулся. Но я и сам видел, что в Ронни вошла Смерть.
Заворачивая Ронни в свою куртку, я прикоснулся губами к его прохладному шелковистому уху, к волнистой черной шерсти, еще пахнущей живым Ронни, (встав спиной к рыжему ветеринару и загородившись локтем от его помощницы), попытался прикрыть ему веки, но не получилось и, казалось, он смотрит, щурясь, в ослепительное непостижимое далёко.
Выстроилась цепочка действий, которые я теперь был обязан предпринять. Возвращалась устойчивость и логика окружающего мира, но собственно мир стал иным (незаметный для Вселенной слабый всплеск волн и полей, легчайшее колебание эфирных струн; белковые спирали, утратив упругость, выпрямляются; рвутся клейкие ниточки молекулярных связей, положено начало распаду − пока еще незаметному, но абсолютно бесповоротному процессу).
Одна из сотен смертей, произошедших за последние несколько минут. Одна из сотен миллиардов − прошлых и грядущих. Начало бесконечного странствия через галактику крошечного последнего импульса с сообщением: "Я тоже умер."
Необходима следующая последовательность операций: расплатиться с ветеринаром, раздобыть лопату, выбрать место, похоронить. Важно ничего не перепутать.
Полусотенную бумажку я положил на край стола: "Достаточно?" От сдачи отказался. Спросил, возможно ли одолжить лопату под залог оставшейся двадцатки. Веснушчатый денег не взял, принес ржавую штыковую лопату с обломанным черенком, сказав, что возвращать ее не обязательно.
Над выбором места долго раздумывать не стал. Было такое, там, где во время наших с Ронни ежедневных прогулок я завел обыкновение устраивать долгий, со вкусом, перекур под старым наклонившимся вязом. Мелкая, твердая, гофрированная листва была у этого вяза, замечательно рельефная грубая кора и удобные для сидения на них корни. Необыкновенную дырчатую тень его широчайшей кроны двигал ветер по ровной траве и лиловой тропинке. Шагах в десяти, в зарослях орешника была в земле давняя промоинка, обрыв в две ладони под травяной челкой, с петелькой оголившегося корня. Ронни, деятельный по натуре, очень интересовался промоиной, нарыл в ней за несколько лет множество ямок и, хотя ни разу не откопал чего-либо интересного, результатами своих трудов доволен был всегда.
Сколько лет понадобится дождю и ветру, чтобы заровнять эти ямки?.. Наверное, немного.
Земля, оказывается, почти не промерзла. Я ожесточенно рубил тупой лопатой корни, выворачивал камни, углубляясь в неподатливую землю. Подправлял края, выравнивал дно.
...Головой на восток?..
Сдвинул замочек "молнии", просунул руку, погладил его, уже окоченевшего. Я бесконечно виновен, и мне с этим жить.
Сухие комья вперемешку с опавшей листвой и тощим, неукрывистым снегом разделили нас окончательно.
Лопату забросил подальше в заросли. Домой шел не быстро, не медленно − просто шел, переставлял ноги, ды-шал, смотрел перед собой, ни о чем не думал.
Открывая дверь своей квартиры, вспомнил, что во внут-реннем кармане куртки остался мой паспорт.
Сразу за порогом на стоящем зачем-то посередине тесной прихожей табурете лежал лист бумаги, пришпиленный для верности раскрытой английской булавкой. Ничего подобного до сегодняшнего дня я от Елены не получал. Письмо на табуретке − это симптом. Что-то здесь произошло в мое отсутствие. Чему я удивляюсь? Муж, откровенно говоря, недотепа. Ушел в полдесятого утра и не вернулся. Нормального мобильника у него нет по причине хронической нищеты , а тот, что есть, держит заряд всего пару часов. Телефон молчит. Что сделал бы я, будь на ее месте? Бросился бы на поиски.
Все объяснимо и логично. Но почему в таком случае на полочке с обувью стало просторно? И на одежной вешалке моя "выходная" куртка висела в совершенном одиночестве.
Я все же оставался спокоен и собран. Добить меня сего-дня не удастся никому, даже Елене. Осмотревшись, я также отметил исчезновение других привычных предметов, что и подтвердило мое предположение: да, свершилось. Не вчера, не завтра, но именно сегодняшним утром. Совпадение... (Пересечение линий в событийном пространстве, столкновения, рикошеты, сухие стройные формулы, проценты вероятностей).
Я не готовился к объяснению с Еленой по дороге домой, не подбирал нужные слова и фразы. Полз в свою нору, чтобы спрятаться от всего и всех, закутаться в войлочное покрывало одиночества, счи¬тать минуты, часы, дни в ожидании избавления от боли. И никого не должно быть рядом. О Елене я не думал − тоже симптом. Или интуиция? Интуиция... Что же она, *** раньше молчала, утром, в магазине?
Я потянул письмо к себе, булавка разрезала его край и осталась в табурете − инсталляция в духе раннего Уорхолла. Начиналось это послание из прошлого, (сегодняшнее утро, будто маленький зверек, смертельно отравленный, одну за другой разжимает слабеющие лапки и соскальзывает с гладкого черного стержня − линии Времени, неумолимо и стремительно несущегося в неведомое будущее), словами: "Евге-ний, я устала...", и далее в духе мыльнооперных монологов; все накопившееся было вывалено на несчастный линованный листок селедочной требухой, а так как моя супруга не была образчиком последовательности и терпения, то письмо получилось бессвязным и слегка истеричным. Первая строчка написана печатными крупными буквами, этаким газетным заголовком, вторая − прописными и помельче, а к концу буквы уже толкались и налезали друг на друга; ноги у "Я" бессильно разъезжались, "О" обморочно валилось набок, и каждая строчка, начинаясь ровно и энергично; на правом краю свешивалась книзу жалким хвостиком. Я не вчитывался в текст и не пытался его осмыслить. На самом деле я давно был готов к тому, что произошло. Пожалуй, с самого первого дня.
Неустойчивость, протяженностью в шесть лет и два месяца, завершилась сегодня.
Я держал послание за уголок двумя пальцами, будто оно было пропитано смертоносной "аквой тофаной", и не знал, что с ним делать. Что-то не позволяло мне скатать его в комочек и отправить в мусорное ведро, какие-то совершенно нелепые мысли о возможном судебном процессе и фантастических ко мне претензиях, где эта записка, якобы, может послужить доказательством того, что я все же не был инициатором разрыва. Чушь и дичь... Но, с другой стороны, в отношениях со своими уже вчерашними родственниками я априори был виновен во всем и всегда. То, что я привык к такому положению вещей, свидетельствовало лишь о моей собственной бесхребетности.
Я помахал листочком, словно он и в самом деле жег мне кожу, и разжал пальцы; листок, крутнувшись, опустился к моим ногам "лицом” вниз, обнаружив на "спине" приписку. Неожиданно отвердевшей рукой мне давали знать, что: " ... с квартирой разберемся позже, когда немного прийду в себя", причем "и" краткое было вставлено сверху на "галочке".
Не оставалось сомнений, что в скором времени я лишусь этого жилища − не барских хором, и уже остывшего на три четверти, но все еще пригодного на то, чтобы, свернувшись под одеялом на излишне просторной кровати, скоротать долгую ночь. И куда же мне теперь прикажете деваться?..
Провижу объявления на сайте с идиотским наименованием, тщетные призывы к сравнительно выгодному размену, встречи с брокерами и желание долго мыть руки после них, месяцы изнуряющей неопределенности, неизбежные и тягостные контакты с Еленой и, что совсем уже невыносимо − с ее мамочкой, которая с удовольствием взвалит на себя обязанности посредника; обвинения и упреки (в мой адрес); обострение до последней крайности и, наконец, продажа моей (на самом деле, к счастью, покойной уже тетки Вали) "хрущевки" за бесценок; бытовые мытарства, которых я, человек непрактичный, совершенно не выношу... Провижу и финальный приз: вселение, окончательное и без права обжалования в какую-нибудь гнусную "общую" с деловитыми тараканами, суровым духом четырехдневных голубцов, унитазом, обросшим невероятными сталактитами, с ежевечерней грызней за гипсовой переборкой.
Лучше отсужу себе этот трехдверный шкаф, отвезу его поглубже в лес, в заказник какой-нибудь, да и стану в нем жить, в одежном отделении. На зиму дерном обложу, очажок из камней построю. Или пойду с рюкзачком по городам и весям, буду рисовать портретики-пятиминутки за бутерброд и стаканчик кофе...
Я подобрал записку и, в твердой уверенности, что поступаю как законченный дуралей, присоединил ее к тощей пачечке писем, полученных от Елены в разное время на протяжении всех наших лет. Была среди них хронологически первая записочка с кратким: "Люблю тысячу лет”, было письмо из Трускавца в наискось разорванном конверте с портретом Можайского; краешек самого письма застенчиво выглядывал из прорехи, будто ненароком обнажившееся белое, не тронутое загаром тело, татуированное, однако, бессвязными словами: "...га.. очевой пузы..." и " послезавтра при...", − словами, на которые я так и не удосужился тогда ответить.
На кухне увесисто капало из крана; нагло зияли квадратные провалы в прореженных книжных полках; на стене из обоев вырос гвоздик, а ниже − еще один, сиротливый и кривенький, там, где несколько часов назад обитал кустарный пейзажик на косом березовом спиле, изображавший две кудрявые березки − (не одна ли из них и была принесена в жертву высокому искусству?), который я не смел выбросить или хотя-бы спрятать.
Пошлый березовый мотив преследовал меня с первых лет жизни, с приснопамятных шестидесятых, когда "под березку" делали цветочные подставки, занавески и даже железные кровати, и белопятнистой паршей болели больницы и пионерла-геря, а в голубоватом оконце телевизора рябились целые рощи и леса, и под балалайки и гусли вращались колокола-сарафаны и чудовищные кокошники. С казенных стен и журнальных вклеек отчаянно пытались, но никак не могли отозваться ветру бумажные березы Левитана, и даже знаменитая куинджевская роща уже отдавала жульничеством.
Исчезновение березок как результат моей семейной несостоятельности. Маленькая смехотворная компенсация. Возвращение к истокам. Катарсис.
Вот что я сделаю: оставлю гвоздик на расправу грядущему владельцу квартиры и впридачу нарисую под ним веселую березку.
Переступая оброненные в спешке сборов парфюмерные коробочки, расчески и платочки, я пересек комнату, ставшую теперь большой и гулкой; отдернув штору, стал смотреть зачем-то во двор, тупиковый, неприбранный, с воткнувшимися в неопрятный снег пивными бутылками и окурками и вросшим в газон продавленным и проржавевшим "Москвичом" дяди Коляна из третьей квартиры. Затем увидел как соседка Жанна Жоресовна, малорослая и мелкотелая, неясного возраста, неряшливая и суетливая любительница и разносчица дрянных и гнилых сведений обо всем и всех, короткими мушиными перебежками приблизилась к лавочке у второго подъезда, где досиживали свои добровольно-пожизненные сроки особы постарше (у одной был заграничный пластмассовый костыль, совершенно ей не нужный, другую же, толстуху, украшали бакенбарды голландского шкипера) − и, доверительно приникнув к ним, принялась увлеченно информировать о сногсшибательной новости. Нетрудно догадаться, о какой, судя по частым жестам в направлении моего окна.
Пустота, нестерпимая пустота... Все неправильно. Все. И нет ничего окончательно, стопроцентно надежного. Даже привычная комната потеряла свою первоначальную форму, это в самом деле так: линия карниза над окном, оказывается, не параллельна линии потолка и составляет с ней острый угол, вершина которого находится где-то у соседей слева. Но ведь и в моей квартире, может быть даже над старым платяным шкафом, могут сходиться кинжальные острия чужих кособоких бытий, и это неким мистическим образом повлияло на...
Совершенно необходимо было сейчас же без промедления что-то предпринять, сломать перекошенный корчащий мне издевательские гримасы мирок, сбить спесь с возомнив-ших о себе предметов. Для начала я сделал нечто, еще утром невозможное: закурил и, сардонически ухмыляясь, стряхнул пепел на принесенный тестем бордовый коврик, нелепую семейную реликвию. Затем, разминая руки и недобро примериваясь, подступил к шкафу − монументальному сооружению конца сороковых, вместительному, как трюм "Титаника", но наверняка более надежному, теткиному любимцу и, вероятно, единственной оставшейся о ней вещественной памяти и, присев над выдвинутым наполовину бельевым ящиком, нетерпеливо, как при обыске, стал выхлестывать на пол пенные комья непонятно почему оставленных Еленой лифчиков, трусиков, ночнушек, кем-то когда-то даренных салфеточек; с каменным стуком ударилось о паркет мыло в яркой обертке, припрятанное и забытое, по-видимому, в эпоху дефицита, то есть до-еленинскую. Овальное гэдээровское розовое мыло с почти выветрившимся запахом лаванды, предположительно смертельной для моли. А еще от чего-то с ним можно было отмыться, но не теперь, а прежде.
Хрустнуло под ногой, и разбежалась по полу стайка разнокалиберных зеркальных шариков. А, это я градусник раздавил. Он-то откуда здесь? Придется собирать дурацкую ртуть. Впрочем, есть вариант: загнать под шкаф. Привет, значит, от прежнего жильца. Да, знать бы, кто здесь будет жить...
Я долго ползал на четвереньках, сгоняя шарики на бумажку. Голова опять разболелась нестерпимо. Вот бы, закрыв глаза, сосчитать до двенадцати и пережить мгновенную магическую метаморфозу: размякнуть расслабленно, уменьшиться, растаять и, обратившись теплой серебристой лужицей, затечь под шкаф или диван в вечную покойную пыль и вечный полумрак, и оттуда бесстрастно и даже снисходительно наблюдать в отдаленной узкой полоске-щели мелькание ног или, что даже предпочтительней, просто плавную смену дней, очередность полутьмы и темноты абсолютной.
Елена, Елена Прекрасная... Насколько проще и удобней было бы посчитать ее уход предательством, рецидивом наследственного эгоизма. Сейчас, пожалуй, я мог бы восстановить и систематизировать признаки надвигавшегося кризиса, как могу припомнить сотни ее привычек и обыкновений, раздражающих своим постоянством и неизживностью мелочей, таких как небрежное захлопывание дверец этого шкафа − так, что непременно оказывался ущемленным и торчащим наружу кончик бретельки или носка. Или нарочитое пошлепывание тапочками − звук, в котором она находила обязательную составляющую домашнего уюта, маленького княжества недорогих, но удобных вещиц, размеренности и предсказуемости. Мой же вклад в созидание ограничивался элементарными манипуляциями, как-то: вбить гвоздь, ввернуть лампочку, вытряхнуть мешок пылесоса. Когда же случалась необходимость подвигов более отчаянных, я находил множество причин не делать того, что про себя полагал не только необязательным, но и нежелательным. Иногда я даже ловил себя на мысли, что и женился не столько по любви, сколько в расчете избавиться таким путем от ненавистных мне хозяйственно-бытовых сует. Не думаю, что такая моя позиция могла нравиться Елене, и ее естественное недовольство время от времени изливалось эмоциональной филиппикой на голову "так называемого мужа, которого всего-то и хватает валяться на диване с заумной книжкой и мечтать черт знает о чем в то время, когда другие, нормальные, строят нормальную жизнь не покладая рук, устраиваются на нормальную работу и проги-баются, если надо, да, и нечего на меня так смотреть. Подумаешь, цаца какая!"
Удивительно, как долго она меня терпела. И непонятно, зачем все это было МНЕ.
На самом дне ящика я обнаружил пропавший в прошлом году фотоальбом. Он оказался сильно отощавшим (непостижимо, как это у Елены хватило времени еще и на пересмотр фотографий. Не иначе, ревизия была произведена заблаговременно), однако удержались в целлофановых кармашках несколько снимков − меня и Ронни. Остался и памятный: Ронни в охотничьей стойке с фотогеничной индю¬шачьей косточкой в зубах, с полукруглым вырезом в верхнем правом углу, куда попала, без сомнения неслучайно, смазливая мордашка елениной однокурсницы. Припоминаю тот показушный пикничок на новой даче моего тестя Валериана Викторовича; игру в непринужденное веселье, которого не было, и − в приязнь и искренность, которых и быть не могло. Как обычно, решительные попытки моей супруги устраивать "все как у людей" терпели поражение, и не без моего пассивного участия. Развязная подружка откровенно строила мне глазки, норовила прижаться как бы невзначай и преувеличенно смеялась моим двусмысленным репликам. Вечером Елена устроила мне сцену, на резонные возражения ответила гордой немотой, длившейся до вечера следующего дня, понедельника, когда надуманная проблема вроде бы разгладилась сама собой, что, конечно, было не совсем так, потому, хотя-бы, что от проблем воображаемых избавиться почти невозможно.
Отложив альбом, я приступил к главному отделению программы. Распахнутые дверцы шкафа, явили вместилище пустоты. Лишь мой серый "свадебный" костюм, он же единственный, прижался к правой стенке, оберегая исчезающие признаки прошлогодней чистки и скольжения стреляющего паром утюга. Я надевал его разве что раз шесть, а отныне он мне определенно не понадобится. Если коснуться его, ряд оголившихся вешалок-"плечиков" из желтоватого дерева откликнется сухим перестуком, точно древние отшлифованные веками кости. Может случиться, когда-нибудь ночью, издыхая, заползу в этот самый шкаф, прячась от отечного полнолуния и жадных до чужой боли глаз жильцов дома напротив, ссохнусь, превращусь в обтянутый пергаментом скелет...
Когда стегнул из прихожей нетерпеливый звонок, пер-вой мыслью было: Елена. Понятно, не затем, чтобы попытаться все вернуть, нет, она не из таких. А, вероятнее, присла¬ла кого-нибудь за оставшимися шмотками. Забавно будет, если испол¬нителем миссии окажется вдруг ухоженный мужчинка средних лет с перстнем на волосатом мизинце. Ну что же, встречу его приветливой улыбкой. Однако я не угадал.
Оказалось − незнакомая девушка (сероглазая, неяркая, почти без косметики; густые, но легкие темные волосы; черты мягкие, но правильные; твердый карандаш тут не годится, скорее − растушевка сангиной), держала в руках небольшой в темном полиэтилене сверток (очень по-женски прижимая его к себе, будто ребенка или щенка).
− Вы наверняка ошиблись дверью, − сказал я почти с сожалением. Что за день сегодня...
− Нет. − Где-то я слышал этот голос, и совсем недавно. – Вот, вы у нас забыли. − И она протянула мне сверток. Я машинально взял его и тотчас в ужасе отшвырнул прочь: в пакете лежало что-то мягкое и еще теплое. Вспомнил! Это она сегодня помога¬ла хирургу. Какого черта она притащила мне это?! Безумие!..
- Господи, да что с вами?! − испуганно вскрикнула де-вушка.
- Зачем? − прохрипел я, отступая от жуткого свертка. − Зачем?
- Да это же ваши перчатки!
- Перчатки?.. − тупо переспросил я. Верно, мои старые зимние перчатки, вот и палец из пакета выглядывает. А я что подумал? Меня окатило слабостью, как прохладным потом. Надо валерьянки какой-нибудь тяпнуть и анальгина. − Извините, ради Бога, мне показалось... Заходите.
Подобрав пакет, который, конечно, вовсе не был теплым, и бро¬сив его на тумбочку, я посторонился, прикрывал спиной проход в ком¬нату. В таких случаях, кажется, принято предлагать кофе. − Я сейчас быстренько кофе сварю. Проходите на кухню.
− Нет, нет, извините. − Она слабо улыбнулась. − У меня перерыв заканчивается, а по воскресеньям у нас всегда работы столько... До конца смены, до полуночи.
− Спасибо за перчатки, − сказал я. − Хотя, правда же, не стоило беспокоиться из-за такой ерунды.
- До свидания. − Она задержалась на мгновение и, внимательно вглядываясь в меня, сказала:
- Я понимаю, я сама каждый раз... К этому не привыкнуть. Еще знаю, что людям приходится хоронить друзей. И ничего с этим не поделать. Разве только... − Но она не договорила.
И ушла. А я подумал с внезапной ненавистью: лучше бы Елену вот так, машиной.
В комнату я возвращаться не стал. Необходимо было придумать, как докарабкаться до завтрашнего дня, потому что завтра... Что-то должно измениться. Это единственное, в чем я был уверен. Не мог допустить в том ни малейшего сомнения. Завтра − это, как говорят пилоты, "точка принятия решения". Обязательно произойдет НЕЧТО, но завтра или никогда. Не знаю и не хочу знать преждевременно, что это будет; твердо знаю одно: я не имею права на попытки собирать из обломков уродливые муляжи прежнего.
Упиваться своим горем − занятие для слюнтяев и себялюбцев. И бегство Елены, если разобраться, произошло как нельзя кстати. Могу представить, как отреагировала бы она на гибель Ронни. Слезы, упреки, обвинения. Еще бы, нашлось новое доказательство моей никчемности. "А я тебе всегда говорила..." А что говорила? Неважно, все равно я неудачник и растяпа. Когда четыре года назад я принес в дом щенка, был просто неблагоразумным. Когда щенок делал лужи на полу, − "А я тебе говорила!" Потом Ронни подрос и стал записным выставочным красавцем. Елена купила ему красивый доро¬гой поводок с ошейником, и пес иногда бывал даже "моей прелестью". И, хотя кормила Ронни чаще Елена, для него она оставалась рядовым членом нашей стаи, обязанной кроме прочего безоговорочно подчиняться мне, вожаку.
Ты, конечно, ошибался, мой простодушный друг.
адреса: https://www.poetryclub.com.ua/getpoem.php?id=981494
Рубрика: Лирика любви
дата надходження 28.04.2023
автор: Алексей Мелешев