Стираются тропы в ночном тумане.
Прожорливых шорохов полон сад.
Иешуа молится в Гефсимани
две тысячи лет (или нет?) назад.
Под тяжестью мыслей дрожат колени.
Предчувствия гложат набрякший лоб.
Иешуа взвинчен, но неизменен.
Несётся эхо вдоль стёртых троп:
«Элои! Элои! Ты меня оставишь
спустя шестьдесят циферблатных вех,
друзьям моим твёрдости не добавишь,
зато живодёров насытишь всех.
Мы здесь понимаем тебя всё плоше,
всё реже плюсуем дела твои:
вот Ирод младенцев побил – и что же,
и где твои санкции, Элои?
Не поздно ещё ускользнуть незримо,
в Дамаске убежища попросить,
а после в затейливых термах Рима
сухое ламбруско с весталкой пить.
Не все ли в продвинутом нашем веке
бегут из затюканных этих мест?
Слыхал я намедни, что даже в Мекке
пророков больше не шлют на крест.
Но чаша иная сейчас под носом.
Не сам выбирал, да в отказ не рвусь,
и Via любая мне Dolorosa,
а в целом им имя – Голгофорусь.
И если не справлюсь я с этим шляхом,
прогнусь, промахнусь под нахрапом бед,
полягут навек захоронным прахом
и Ерушалаим, и Назарет.
Так дай же мне сил не свернуть, не дрогнуть,
не встать с фарисеями в долгий ряд...»
Жирнеет луна. Меж густых смоковниц
Иуда ведёт уже спецотряд.
И пусть впереди до заноз, до стонов,
без прав и законов маячат дни –
бесстыжие рожи синедрионов,
геенны, исполненные фигни –
и пусть, заломив горизонта грани,
заря всё никак не взовьёт свой флаг,
Иешуа молится в Гефсимани.
Да будет (или не будет?) так.