Огромные гвозди поддавались нехотя, с таким скрипом и скрежетом, что рот стянуло оскоминой, знобливые мурашки поползли по спине, и меня невольно передернуло. Федя, сосед, невысокий крепыш лет за шестьдесят, с усилием налегал на большой гвоздодер.
Этот Федя в далеком нашем детстве был для нас дядей Федей, жена его – тетей Раей. Но время утоптало, утрамбовало в общем-то теперь небольшую разницу лет: приезжая через года и ненадолго, мы уже не удивлялись, что как-то плавно и незаметно стали они просто Федей и Раей. Тем более что у Феди совсем не вязалась его внешность с его возрастом, да и на обличье не он от нас отдалялся, а мы все ближе подступали к нему.
Наконец, с помощью топора, гвоздодера и всяких там волшебных слов был вытащен последний гвоздь.
Дверь открылась на удивление легко и бесшумно, как и тогда, когда она открывалась по многим десяткам раз на дню, впуская и выпуская многочисленную семью, да родичей, да друзей-знакомых.
Много людей сюда ходило: к бабушке – старушки-соседки на посиделки почитай каждый день, да еще раз – ближе к вечеру, когда их дочки, невестки или внучата бежали навстречу возвращавшемуся с пастьбы стаду; к родителям – знакомые да родственники то в гости, то по делам, но чаще всего «за стаканчиком»: дом-то в центре села стоит, близехонько от магазинов, как говорится, дислокация выгоднейшая для поддержания знакомства. К слову сказать, в те времена народ не приучен был еще пить «из горла», все по-культурному, из стаканов, да чтоб и на закусочку что-ничто было. Родители наши были хозяевами приветливыми и радушными, иногда, правда, во вред себе даже чересчур деликатными: подолгу терпели и не могли выпроводить разговорившегося гостя. Прибыток от этого хоть небольшой, но был: бутылка-то пустая - 12 копеек, а буханка хлеба – 16 стоили. Все бедной матери приходилось считать да выгадывать: орава в четверо детей да бабушка безграмотная, всю жизнь то кухарка, то нянька надомная, без пенсии, да сын старший, мужнин, не родной. И все на одну зарплату отцову. А ее-то, учительской, кот наплакал. Не ей одной, а почитай всем соседям, а может, и всему селу несладко тогда приходилось: время было такое, голодное, и жили все одинаково плохо.
К братьям же – их четверо, так к троим, старшим, - и причин не перечислить для прихода в гости, и друзей-приятелей - тоже.
Да, много людей сюда ходило. Но вот уже несколько лет – пусто. Никого. Некому ходить. И не к кому. Ворота и калитка нарасхлябь; двор запущен (а какой был здесь зеленый ковер с ранней весны до поздней осени из упруго-мягкой травушки-спорыша, любовно выпестованный и прополотый бабушкой во многие дни и часы сидения на маленькой табуреточке! Грех обутым по нему было пройтись); садик, коему за тридцать лет, расхристан напрочь, – что не унесли, то поломали: и яблоньки, и несколько вишенок, и сливы, и пару тутовых деревьев (шелковиц) и… да что там сердце рвать!
Усадьба, вроде бы и небольшая по сельским степным понятиям, - соток двадцать, не больше, но огород, палисадник, садик, довольно просторный двор – все было честь по чести. Не сказать, что все идеально: где царство женское, мамино – грядки там, цветники – глаз радует и душу греет; постройки же разные – отцова вотчина – как говорится, в рабочем состоянии, и чего не отнять, – без костылей-подпорок, это уж точно. Правда, на свежий взгляд, и там подделать, и там прибить, и там подправить надо было бы. И занимались мы этим с удовольствием каждый наш приезд в отпуск и раздельно, и вместе.
И даже в тот печальный приезд, когда не бывает уважительных причин не приехать, ожидая девятый день после смерти нашей мамы, достроили мы, все братья, а точнее, построили (как у нас говорят, вылили из шлака) большой гараж-мастерскую. Построили быстро, ударными темпами, и было это вроде памятника маме, ее делам. Фундамент они вдвоем с отцом заливать начали, ее последнее земное дело мы и закончили.
Не надо угадывать наши с братом чувства, когда увидели мы в этот приезд гараж, сараи, коровник (да-да! и скотина когда-то здесь водилась!) – одни стены. Видать, потрудились разлюбезные соседи превелико: ни крыш, ни дверей-окон – все с любовью и старанием разобрано и к себе перенесено. И то: зачем же добру пропадать, если хозяев нет, и наследники глаз не кажут? А что когда-то говорили: - «Не ты клал, не тебе и брать»… - так это ж давно говорили… Вон сколько другие взяли. И не в деревенских, а в ку-у-да больших размерах. А это – тьфу!
Дом, правда, то ли совести не хватило рушить, то ли времени. Отцов дом. Его руками отстроенный. Давно, почти сразу после войны. По новомодным, невиданным здесь среди глинобитных мазанок под камышовыми да соломенными крышами меркам. И способом тогда невиданным, заграничным, из Австрии привезенным, и материалом.
Это сейчас все просто и даже скучно: шлакоблочный, шлаконаливной, из шлакового кирпича… А тогда… И пол не глиняный, кизяком мазанный да песочком посыпанный, а деревянный, крашеный, и крыша – шифер. Зеваки из других деревень приезжали. А окна! О-огромные! Смотришь теперь на эту «агромадину» и щемяще-грустно усмехаешься: окошки. Уцелели до сих пор. И стекла почти все. И двери на месте.
Не хватает только самой малости в доме: один шкаф остался да стол обшарпанный. Остальному же не дали пропасть сердобольные соседи: ни одежи-обуви, ни посуды-мебели, ни тебе телевизоров-холодильников – все к себе приспосабливали помаленьку, пока одному, самому совестливому, невмочь стало. И заколотил он входную дверь могучими гвоздями-двухсоткой по всему периметру, чтобы хоть так оправдаться перед всё не едущими наследниками. И где их носит?!
А носит их уже много лет служба государева, армейская, по всей стране, по всему свету.
Раньше-то народ деревенский (и не только деревенский) на цыпочки вставал, чтобы военного разглядеть получше, с любовью разглядеть, с почтением. А военные плечи прямили, в форме ходили, формой гордились… С охотой на службу многие шли, только вот не всех брали. Да и то сказать: не только ведь за «спасибо» служили… Ну это так, к слову.
Отец-то, как и всякий родитель, счастья детям желал, как лучше хотел. Вот и воспитывал он сынов своих на военный лад, поскольку сам из служивых был и, похоже, счастливей жизни, чем военная, не знал. А сыновьям-то что: с батиной шеи побыстрее слезть, дать ему вздохнуть свободнее. Детей-то - у-у! - а кормилец один.
И полетели годы курсантские, офицерские, места заполярные, дальневосточные. Всякие. В основном, таежные всё места. А иногда и джунгли какие-никакие. Служба. Долг.
И за всем этим промелькнула военная жизнь курьерским ночным поездом: поезда уж нет, а в глазах пунктиром желтые полосы, а в ушах – сбоистый перестук колес.
Э, нет, это не колесный перестук в ушах, а собственного сердца стук. И не дает он вздохнуть свободно, сдавливает как-то. Это ж надо – после стольких лет в юность попасть, одновременно быть и малышом пятилетним, и пацаненком постарше, и любовь первую свою вспомнить… Тут не только заволнуешься…
…Лето, жара несусветная. В домах ставни закрыты, шторы задернуты (вентиляторы – что вы! - не слышали даже об этом), взрослые – на работе и дома - сидят в прохладном полумраке, на улице появляются только по крайней нужде. А нам, пяти-шестилетним, хоть бы что. В одних трусах по колено купаемся в придорожной пыли, боремся-деремся, то шутя, а то и взаправду. Играем, в общем. Брату и трех нет еще. Голый. Ползал-ползал с нами рядом, выполз на дорогу, ямки в песке роет. Мы ничего не видим. Вдруг крик, суматоха, много взрослых. На руках у чужого дядьки мой брат, уцепился в него, молчит, рука в крови. Я ору: мое ухо в руке моего отца, а другой рукой он уже раза три врезал мне пониже спины.
А это просто возчик на солнцепеке задремал, умные лошади, неслышно ступая по пыльной дороге, обошли брата с двух сторон, а телега проехала над ним, слегка зацепив чем-то острым. Царапинка на память. И ему, и мне.
… Мне одиннадцать. Хочу понять, но не понимается: из далекого пыльного села, откуда практически никуда и не выезжал до сих пор, меня посылают за 70 километров в Город забрать 9-летнего брата из больницы. На перекладных, то бишь попутках. Съездил, забрал. Бог судья родителям, но своих детей в такую даль я бы не послал. А может быть, мы, сельские, в этом возрасте уже были самостоятельными?
…Мне пятнадцать. Самому младшему братишке чуть больше двух. Сидит на берегу речки, смотрит, как мы купаемся. Ныряю, натыкаюсь на толстую арматурину. Попытки за две-три вытаскиваю ее, выныриваю, не глядя, бросаю на берег, конечно, не в ту сторону, где сидит брат… Парализованный от страха, чуть не тону: железяка со свистом врезается в берег сантиметрах в десяти от него - «они пошли пройтись»… Эта картина долго портила мне настроение. Да и сейчас не по себе.
... Мне семнадцатый. Осень. Грязь непролазная, лужи – моря. Иногда и до метра глубиной. Вечер, холодно. Стою почти по пояс мокрый посреди одного из таких «морей». Метрах в десяти от меня на берегу столпились бывшие друзья-приятели и бросают в меня камни: «Не ходи в наш краёк на свидания к нашим девушкам». Страшно, но хожу…
Удивительно: по сравнению с прожитым так мало здесь жил и так много памяти. И какой яркой. А все потому, что слова «первый», «впервые» были нормой почти каждый день. Почти как в чьем-то полузабытом стихотворении:
Пускай не раз мы любим и любимы
И повторяем громкие слова,
Но первая любовь неповторима,
Прислушайся, она в тебе жива…
Это не только о девушке, я думаю. Это и о тех местах, где она тебя настигла, твоя первая любовь…
Верно говорят, что память жестока. Не перед кем притворяться и не от кого прятаться. Ты и твоя совесть. Ты и твоя память. Один на один. Все. А это не только лирика…
Черствость черно-белой бескомпромиссной юности. Стыдно за себя, а прощения не попросить. Только могилкам милым поклониться да поплакать. Слез нет. Одна тоска. Кому грубил, кого не слушал, к кому не прислушивался…
А меня мать любила, по-моему, больше всех. И прощала мне больше, чем любому из братьев. Перед другими мне стыдиться нечего – не хуже них был. Плохого мало кому сделал. Так, по мелочам. Но то, что не видел, не слышал, а главное – не чувствовал мать, это горше всего. Это ведь самое страшное – не быть друзьями со своими родителями, со своими детьми… Тогда только одно: чужое думает о чужом…
Да, наконец, сбылись надежды Федора-соседа: приехали наследники. Ходят по двору, в окна заглядывают, а внутрь попасть не могут.
- Федя, сосед, помоги дверь открыть, пожалуйста.
А у Феди уж и гвоздодер наготове, и клещи, и топор.
- С удовольствием, ребята. С приездом.
Пыхтели-пыхтели – открыли. Дверь нараспашку, а входить братьям каждому не по себе: юность внутри, годы прожитые, память незаросшая и незарастающая – все дорогое, далекое, к которому душа тянется, да дотронуться нельзя. Прежде хочется руки вымыть да душу очистить от серо-будничного, обыденного. Юность-то - светлое у каждого, чистое.
А входить надо: сколько времени в родном доме не были, сколько стен родных не видели, запахами детства сколько не дышали?
Запахи остались, правда, слабенькие. Стены тоже остались, такие же родные. Глаза закроешь – домой приехали, к себе. И диван с зеркалами на месте, и радиола в углу с «Голосом Америки» шипящим, и телевизор «Березка», в который раз не работающий, – в другом. И отец радостный, и мать счастливая, и бабушка у порога на табуретке, как в гостях, и братья, погоны трогающие, подарки ждущие…
Так бы и не открывал глаза, не выходил из времени того, но тоска огромная, душу вынимающая, дыхание перехватывающая, забирает-захлестывает, слезы вот-вот из-под век зажмуренных…
И открываешь глаза, в потолок глядя, слезу сглатывая и вздыхая громко, со всхлипом. А потолок-то чистый почти, даже паутины мало. И пол крашеный не истоптан. Крепок еще. Только вот на полу фотографии разбросанные… Ходили по ним равнодушные люди – память то для них чужая. А братьям как больно смотреть на это: вот оно, детство, вот они, родители, вот она, память… Эх, люди…
Одно это, фотографии, в наследство свое и взяли они. Можно было бы – и дом со двором перенесли бы. Да куда? В свои квартиры с детьми и внуками? В чужую, никогда не станущую родной даль? Не прилепится, не приклеится.
И стоят они в доме родном, наследники. И наследуют только память. Взять-то больше нечего. Да и не нужно. Не годится все это в той жизни их, далекой, городской, чужой по духу дому этому.
И вот стоят они, наследники, гордость отцова, его мечту осуществившие, его надежды оправдавшие. И почему-то не радостно им от этого: как те деревья, что с корнями вырыли, да так и бросили. Корни есть, да земля далеко.
Чего наследники? Духа? Памяти?…
Январь 2001 г.
ID:
580787
Рубрика: Проза
дата надходження: 13.05.2015 00:12:59
© дата внесення змiн: 20.08.2017 05:46:14
автор: Вячеслав Алексеев
Вкажіть причину вашої скарги
|